Парадоксально, но факт: на современной Украине, где историки (а в последние годы и руководство государства) так много внимания уделяют обнародованию правды о Голодоморе 1932-1933 гг., до сих пор мало знают о повести Василия Гроссмана 'Все течет...', а это же произведение, в котором впервые в советской литературе честно и страшно описана апокалиптическая картина голода на Украине, который отнял жизни миллионов в годы сталинского 'Великого перелома'! Только в ноябре 2007 г. газета 'День' по моему предложению напечатала раздел из повести В. Гроссмана, в котором женщина - свидетель Голодомора - рассказывает о пережитом вчерашнему заключенному советских лагерей Ивану Григорьевичу. В полном же объеме повесть 'Все течет...' на Украине не печаталась, не выходила отдельной книгой, хотя она - о нас, о живучей 'бесовщине' коммунизма, и написал ее уроженец Бердичева...

Повестью 'Все течет...' Василий Гроссман завершал свой эпос о большой войне и о судьбах человеческих в условиях тоталитаризма советского образца. Надо было договорить невысказанное в романах 'За правое дело' и 'Жизнь и судьба'. Для этого Гроссману понадобилось сто страниц текста, которые отняли у него целых восемь лет труда - с 1955 г. до 1963 г., собственно - до того времени, когда и сама жизнь писателя приблизилась к завершению. Рассчитывать на публикацию автору не приходилось, и это обстоятельство делало его абсолютно независимым от внутреннего редактора. 'Кровавый Торквемада' умер; продолжалась хрупкая пора хрущевской оттепели, которая могла быстро закончиться, поскольку мертвое имеет привычку хватать за ноги живых. Василию Гроссману надо было выкричаться, апеллируя уже не столько к современникам, сколько к потомкам. Пережив время Большого Террора, он, как и миллионы соотечественников, хотел понять то, что произошло, осмыслить саму природу, генезис тоталитаризма, не скрывая от себя ничего, докапываясь до самого дна правды.

Повесть 'Все течет...' четко делится на две составляющие - сюжетно-действенную часть, и публицистически-философскую, которая довольно условно 'привязана' к размышлениям центрального героя, которым является вчерашний гулаговец Иван Григорьевич. Именно здесь, в последних разделах, В. Гроссман вышел на главные свои обобщения в отношении свободы и неволи, высказав их 'напрямую', возможно, взяв в качестве примера знаменитые историософские отступления в эпопее Л. Толстого 'Война и мир'.

В эпицентре морального конфликта автор свел ученого Николая Андреевича и Ивана Григорьевича, который также стал бы ученым, если бы не ГУЛАГ, - двоюродных братьев, у каждого из которых свои отношения со свободой. В похожих обстоятельствах каждый пошел своей дорогой, чтобы, наконец, спустя тридцать лет разлуки предстать друг перед другом, и одновременно - перед судом собственной совести. История Николая Андреевича - это история конформистского выбора. В. Гроссмана в данном случае интересует 'обыкновенный человек' в его интеллигентской версии. Не негодяй и не дурак; ученый средней руки (скорее всего даже функционер от науки); человек, способный к моральным самооценкам (хотя и запоздалым), Николай Андреевич теперь, когда Сталина уже нет, приходит к выводу, что вся его жизнь была 'большим послушанием', побегом от себя, попыткой балансировать на той опасной грани компромисса с совестью, иногда-таки и переступая грань, как это было в случае с подписанием коллективного письма с осуждением 'врачей-убийц'.

По существу, перед нами ситуация сознательно избранной несвободы, слегка замаскированной самоуспокоением и самоубеждением в 'нормальности' или вынужденности/неизбежности конформистского пути.

И все же, не Николай Андреевич больше всего интересует В. Гроссмана. Ключевая фигура в повести 'Все течет...' - гулаговец Иван Григорьевич, который после тридцати лет лагерей возвращается в ту жизнь, от которой он был отлучен сталинским режимом. Человек, который выстоял. Человек-парадокс, ведь ему удалось остаться свободным вопреки неволе, даже за колючей проволокой не потеряв себя. В. Гроссман исходит из того, что 'свобода - бессмертна', что именно она, свобода, была 'светом и силой лагерных душ', поскольку стремление к свободе является неуничтожимым, оно составляет сущность человеческой природы. Жизнь - это свобода, так же, как неволя является антижизнью.

Что касается собственно концлагерной жизни своего героя, то В. Гроссман ее почти не показывает. Будни Ивана Григорьевича за колючей проволокой автор фактически обошел, поэтому - читателю нелегко представить индивидуально-конкретную историю 'ломания' этого человека, так же, как непросто осмыслить феномен его стойкости, показанный в контексте лагерной повседневности. В. Гроссман демонстрирует результат, сосредоточиваясь не на повседневности Ивана Григорьевича, а на его размышлениях, анализе того, что произошло с ним и народом, страной. Перед нами, можно сказать, индивидуальная историософия, преломленная в человеческой судьбе.

Концлагерную повседневность описал А. Солженицын, и Твардовский успел опубликовать его повесть об одном дне Ивана Денисовича в одиннадцатом номере журнала 'Новый мир' за 1962 год. Гроссман же писал не об одном дне, а об одной жизни своего Ивана Григорьевича.

Вообще-то, в середине 50-х - в начале 60-х "архипелаг ГУЛАГ" уже был в известной степени обжит литературой, и здесь я бы вспомнил прежде всего украинца Ивана Багряного с его романами 'Тигроловы' (1943) и 'Сад Гефсиманский' (1948- 1950). А. Солженицын потряс сознание читателей - в СССР и за рубежом - немного спустя.

В повести 'Все течет...' есть фраза о том, что тоталитарное социалистическое государство 'освободило людей от химеры совести'. Однако произведение В. Гроссмана убеждает, что совесть как внутренний императив, как голос морального повеления, как 'неудобные' вопросы самому себе может выветриться из отдельно взятой души, оставшись вместе с тем неубиенной в масштабах человеческого сообщества как такового. Иван Григорьевич представляет собой феномен свободного человека в обстоятельствах внешней несвободы.

Лагеря отняли у этого человека тридцать лет, но не смогли отнять его 'душу живую'. Сила Ивана - в его цельности. Он не смог бы притворяться перед самим собой, и уже здесь для режима крылась опасность таких, как Иван. Для одних он 'особый человек', для других - 'сумасшедший' (свободомыслие в России нередко именно так официально и трактовалось - как 'безумие'; примеров вполне достаточно). В. Гроссману очень важна неубитая мысль его протагониста, и именно в этой плоскости - итоги героя и тесно связанный с ним авторский анализ всего, что произошло со свободой в России, - кроется главный смысловой нерв повести 'Все течет...'.

Гроссман-писатель сказал немало 'запрещенных слов'. Одна из 'неудобных' тем в его повести - казуистика национальной политики в СССР, фактически сориентированной на утверждение русского шовинизма, 'государственного национализма'. Советская практика в этом смысле мало чем отличалась от практики имперской России. Гроссман сделал акцент на том, что его особенно трогало, - на гримасах официального антисемитизма, слегка замаскированного под борьбу с 'безродным космополитизмом' и 'преклонением перед Западом'.

Но из поля зрения Гроссмана не выпала и еще одна страшная гримаса сталинского 'интернационализма-гуманизма'. Ему, выходцу из Украины, так же понятной была и украинская несвобода в обстоятельствах тоталитарного СССР. Если не первым, то во всяком случае одним из первых в советской литературе, он показал ужас того самого Голодомора 1932-1933 лет, который Верховная Рада Украины не так давно наконец признала актом геноцида. О голоде в повести 'Все течет...' рассказывает вдова, у которой поселился после возвращения из ссылки Иван Григорьевич. Она - очевидец событий: как активистку ее послали заниматься коллективизацией, укреплять колхоз. Задолго до нынешних наших очень политизированных дискуссий о трагедии украинцев в начале 30-х В. Гроссман показал природу Голодомора, в основе которого была 'злоба Москвы на Украину'. Считалось, что 'частная собственность у хохла в голове хозяйка', а отсюда и подозрительное отношения к украинцам как таковым, ведь их частнособственническая психология только мешала 'социалистическому строительству'.

На страницах повести 'Все течет...' предстает жуткая правда голодомора. Мертвые села, в которых не осталось никого, кто мог бы выйти косить пшеницу. Жатвы без крестьян: пшеницу косили красноармейцы, которые жили в палатках просто в поле, поскольку заходить в мертвые села им запретили. Переселение жителей Орловщины на Украину, где они должны занять хаты вымерших крестьян, однако неуничтожимый трупный запах заставляет прибывших вернуться в свои дома. Километровые человеческие очереди за хлебом в Киеве - очереди, в которых каждый боится упасть и не подняться, поэтому все обессилевшие держаться друг за друга, и покачиваются из стороны в сторону, от слабости... Даже теперь, после обнародования тысяч трагических фактов, не может не потрясти история Василия Трофимовича Карпенко, его жены и маленького сына Гриши, которого родители спасали от смерти до последней крохи хлеба, ценой собственной жизни, но все же уберечь были не в силах - ни себя, ни его, невиновно убиенного режимом, который обещал царство свободы...

Села, из которых коммунисты вымели все до последнего зерна, выли, почувствовав свою гибель. 'Всей деревней выли, - вспоминает вдова, - не разумом, не душой, а как листья от ветра шумят или солома скрипит... Надо каменной быть, чтобы слушать этот вой и свой пайковый хлеб кушать. Бывало, выйду с пайкой в поле, и слышно: воют. Пойдешь дальше, вот-вот, кажется, стихло, пройду еще, и опять слышнее становится - это уж соседняя деревня воет. И кажется, вся земля вместе с людьми завыла. Бога нет, кто услышит?' ('Выла', кстати, и украинская литература времен 'большого перелома', предчувствуя социалистический апокалипсис, - эта тема стоит отдельного исследования, для которой нашлось бы немало материала в произведениях Н. Хвылевого, Н. Кулиша, Н. Зерова, Ю. Яновского, и еще многих писателей).

Запомните слова рассказчицы о 'злобе Москвы на Украину': они - ключевые; они и сегодня многое могли бы объяснить 'твердолобым' идеологическим наследникам Сталина и его партии, если бы только те наследники хотели что-то понять.

В повести В. Гроссмана в рассказ о Голодоморе 1932-1933 гг. неоднократно вплетается тема Холокоста, и это была едва ли не самая большая неожиданность в литературе хрущевских времен. О сталинском море на Украине писали и задолго до Гроссмана (например, Улас Самчук в повести 'Мария' или Василь Барка, автор романа 'Желтый князь'). Но поставить рядом две больших национальных трагедии - украинцев и евреев - выпало именно ему, Василию Гроссману.

Повесть 'Все течет...' В. Гроссман завершал уже, по существу, как трактат о свободе и неволе. Заключительные семь разделов настолько важны, что их можно читать, имея в виду широкий контекст русской философской и общественно-политической мысли ХIХ-ХХ веков, начиная, возможно, от известных дискуссий между 'славянофилами' и 'западниками'. Мне неизвестно, знаком ли был В. Гроссман с трудом Н. Бердяева 'Истоки и смысл русского коммунизма' (1937), но объективно во многих своих рассуждениях он шел 'по следам' этого русского философа. Кажется, в повести иногда даже всплывают 'цитаты' из Бердяева, особенно в тех местах, где речь идет о личности Ленина, а также о примате политики над экономикой, характерном для государства, основы которого было заложены Лениным и которое было построено Сталиным.

Я, конечно, совсем не считаю, что Гроссман повторял сказанное Бердяевым. Совсем нет: у него своя логика и свои аргументы. Скажем, субъективные факторы русского коммунизма автор повести 'Все течет...' рассматривает в их тесной связи с русским национальным характером как таковым, с ходом и логикой истории русской государственности. И здесь начинается самая острая часть полемики В. Гроссмана с теми, кто задумывался над подобными вопросами до него. Volens-nolens он вышел на сложную тему загадочной 'русской души', которая волновала многих - включительно с Гоголем и Достоевским (к мыслям которых апеллировал, к слову говоря, и Н. Бердяев).

Характер национальной истории отражает особенности национальной ментальности, поэтому В. Гроссман акцентировал внимание именно на особенностях русской души. Он хорошо знал, что говорил. Ф. Достоевскому, как известно, принадлежит известная формула о 'всемирной отзывчивости русских'; парадокс, однако, состоял в том, что в практике российского государства 'всемирная отзывчивость' оказывалась всего лишь красивой оберткой имперскости. Не удивительно, что певец свободы Александр Пушкин воспевал кровавое военное подчинение Кавказа и подавление восстания поляков за независимость в 1830 г. В 1863 г., после еще одного 'укрощения' Польши (теперь уже войсками Муравьева) в России, говоря словами А. Герцена, началась эпидемия 'патриотического сифилиса', которая почти поголовно охватила 'всемирно отзывчивую' русскую интеллигенцию. Тот же Федор Михайлович Достоевский иногда высказывался в своей публицистике так, как после него будет высказываться Владимир Вольфович Жириновский. Так что у В. Гроссмана были основания для скепсиса, когда речь шла о якобы мистически-загадочной русской душе.

Никакой загадки нет, написал он в повести 'Все течет...'; 'русская душа - тысячелетняя раба', ее особенности порождены несвободой. Это ключевая формула Гроссмана: русский коммунизм продолжил традицию российского государственного деспотизма. И в этом понимании Ленин оказался верным наследником дела Ивана Грозного и Петра I. Но этой констатацией мысль Гроссмана не иссякает. Он формулирует парадоксальный закон 'зависимости русского развития от роста рабства'. Рабство, крепостное право, по Гроссману, так прочно въелось в 'русскую душу', что 'развитие несвободы' стало условием государственного развития. По критериям свободы-несвободы Россия резко противопоставлена Западу, поскольку 'развитие Запада', пишет Гроссман, 'оплодотворялось ростом свободы'.

Здесь, правда, с Гроссманом можно и спорить, напомнив, что идея насилия как 'повивальной бабки истории' родилась именно на Западе: в 1848 году Маркс и Энгельс в 'Коммунистическом манифесте' провозгласили, что великое "осчастливливание" человечества, освобождение его от власти капитала должно произойти благодаря 'диктатуре пролетариата', которая уничтожит ненавистную частную собственность. Именно этот принцип и был реализован большевиками в 1917 году. В 'Коммунистическом манифесте' приход пролетариата к власти описан довольно обстоятельно. Сценарий предусматривал 'более или менее прикрытую гражданскую войну', которая должна перерасти в 'открытую революцию'. Так что идея свободы, которую В. Гроссман называет 'заносной', требовала - согласно рецептам марксизма - насилия, диктатуры, жертвой которой в повести 'Все течет...' и стал Иван Григорьевич. Очевидно, генезис русского коммунизма раскрылся бы полнее, если бы анатомия 'русской души' дополнилась анализом доктринальных причин того эксперимента, который поразил своим размахом и последствиями весь ХХ век.

Тоталитаризм в коммунистической версии, как свидетельствует недавняя история, оказался удивительно живучим, продемонстрировав еще не раз свои жуткие лики (например, в Кампучии и Китае). И дело здесь уже, по-видимому, в искушении тоталитаризма, в иллюзии легкости и скорости, с которыми в один момент якобы можно покончить с социальным злом. 'Одним прыжком через болото', как мечтает один из персонажей романа Достоевского 'Бесы'. В этом, на мой взгляд, вся суть: в простых рецептах, в надежде на 'один прыжок', на блицкриг, пусть даже ценой тотального насилия и большого кровопролития. Самое же ужасное в том, что такой сценарий, будучи делом 'бесов', в чем-то существенном совпадал с настроениями и желаниями народной массы, готовой броситься стремглав навстречу иллюзиям, чтобы вскоре заплатить за них жизнью миллионов. Так было в Германии времен фюрера, так было и в России времен Ленина-Сталина. Об этом не принято говорить, но без такого 'встречного движения', без инстинктивной готовности какой-то части общества к 'одному прыжку через болото', вероятно, ничего не вышло бы ни у Ленина со Сталиным, ни у Мао Цзедуна, ни у Пол Пота.

Что касается отношения сталинизма и ленинизма, то для В. Гроссмана здесь не было вопроса. Сталин довершил то, что начал Ленин, подняв над Россией 'ленинское знамя'. Более того, национал-социализм у В. Гроссмана также трактуется как 'сиамский близнец' русского коммунизма. Общее заключалось в том, что в обоих случаях свобода принесена в жертву силе; 'синтез несвободы с социализмом' стал основой так называемого 'народного государства'. Иными словами, речь идет о тоталитарном типе политической системы, которая не желала хоть в какой-то степени считаться с элементарными правами человека, включительно с правом его, человека, на жизнь. Человек подминался государством, становился его 'винтиком'.

Анализ того, что произошло с русским коммунизмом, В. Гроссман завершает решительным отрицанием возможности коммунизма как такового. Его главный аргумент - несовместимость коммунизма (или сталинского 'казарменного социализма') и свободы. Гроссман не соглашается с Энгельсом, который считал, что свобода - это осознанная необходимость. Все как раз наоборот: свобода - это преодоленная необходимость, это возможность человека отрицать заданные, навязанные обстоятельства. Свобода у него - это что-то даже большее, чем 'права человека': это синоним жизни. Это кислород, без которого жизнь невозможна. И пока живет человек, он будет нуждаться в этом кислороде, самим своим существованием сопротивляясь неволе. Он никогда не откажется от свободы, и в этом В. Гроссман видел исторический приговор коммунизму как утопии, которая нуждалась в насилии. Свобода - бессмертная, неубиенная, и в этом была надежда и вера Василия Гроссмана - человека, который сумел стать свободным.

Владимир Панченко, профессор Национального университета 'Киево-Могилянская академия'

_____________________________

Наследник Толстого ("The Wall Street Journal", США)

Красная Армия: жизнь бок о бок со смертью ("The Times", Великобритания)

Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ.